Письмо-исповедь одинокой отчаявшейся матери

pismo-ispoved

Передо мной огромное письмо-исповедь одинокой отчаявшейся матери. Ее дочери Наде уже 20 лет, но она до сих пор ведет себя как самый трудный из подростков. Ее устройство на работу стало мучительной проблемой для матери, и все труднее становится упросить тех, от кого это зависит, чтобы ее не прогоняли, чтобы потерпели ее еще хоть немного! Но — «она невыносима», «страшная хулиганка», «опаздывает, грубит, ничего нельзя поручить, ведет себя вызывающе, неуважительна»… А все из-за каких-то мелочей: чайник попросят поставить — «почему это я», пальто не туда вешает, на замечание не реагирует, хлопает дверью, гремит ложкой, когда ест из термоса… Она начинает переругиваться с окружающими, замечать за ними: «Сами-то не работают — вяжут, придут с обеда — одни разговоры, тряпки да магазины»… А в результате одно: «Забирайте ее по собственному желанию, если не хотите, чтобы ее уволили по статье».

В дошкольном возрасте у этой Нади было заболевание, препятствовавшее посещению детского сада и резко снизившее ее нервно-психическую выносливость. С девочкой некому было сидеть дома, и чаще всего она оставалась совсем одна. В школе была непонятна и трудна для учителей, а друзей и подруг у нее не было. Сверстникам она казалась странной, ее могли дразнить, обижать, доводить до таких выходок, которые всеми — и старшими, и младшими—рассматриваются как ЧП. Когда Надя приблизилась к подростковому возрасту, ее родители разошлись и неприятности участились. Ее мать пишет:

«В школе мне стали говорить, чтобы я сводила ее к психоневрологу, принесла справку, может ли она обучаться в обычной школе… Психического заболевания у нее не нашли, но все же предложили поместить ее в санаторное отделение психоневрологического диспансера. Мотив — «сменить обстановку: девочке плохо и в школе, и дона из-за развода родителей».. Я послушалась — так она там и пяти дней не выдержала, грубила, колотила в дверь, а когда я приехала, бросилась мне прямо к грязным сапогам, в ноги: «Забери меня отсюда! Я буду хорошо себя вести!» До сих пор она вспоминает и, видно, не может простить мне этого —куда я ее определила. Не справлялась я с ней, все чаще брала в руки ремень и не столько била, сколько она начинала орать, да так, что я уже била за то, что она так орет. И этого она мне не может простить — била…»

Из многочисленных фактов трудного поведения Нади, описанных ее матерью, можно сделать вывод: у девочки был и закрепился поныне дефицит внутреннего активного  торможения, слишком ограниченный запас тех сил, которые обеспечивают нервно-психическую выносливость, необходимую сдержанность и все то, что называют выдержкой. Этот дефицит был создан болезнями в дошкольный период и детским одиночеством. Уже этих двух причин может быть достаточно, чтобы ребенку стало потом очень трудно в школе. Но следует предполагать и другие, тоже весьма значимые причины: ее родители разошлись, прожив 12 лет… То есть в жизни Нади многого не хватало, чтобы сделать ее менее ранимой, менее невыдержанной, менее трудной. Главное же — не хватало друга. Мать, умная и думающая, но истерзанная хронической невзгодой, вконец измотанная жизнью без отдыха и отчаявшаяся в постоянной тревоге за дочь, не имела сил быть ей другом. Она готовила вместе с ней уроки, водила ее на выставки и в театры, пыталась учить языкам и музыке, но так получалось, что она все это делала не вместе с ней, а за нее: и задачи за нее решала, и сочинения писала, и пуговицы и воротнички за нее пришивала…

«Бывало, семь потов сойдет, когда я пыталась научить ее завязывать узелок на нитке, пришивая пуговицу, какая-то она тупая и безрукая, неловкая… Так что из-за нехватки времени легче было самой сделать за нее, чем научить»… «И вроде бы я всегда пo-справедливости ее ругала, а руку на нее поднимала, когда уж совсем ничего по-хорошему не выходило. И сама ревела, что не могу больше с ней, и старалась с ней говорить по душам, и спрашивала, как бы она поступила на моем месте… Нет, ничего не получается из нее…»

А ведь всего-то и нужно — терпение! Если подросток не может стать удобным для всех, кто с ним имеет дело, это следует рассматривать именно так: не может! Как не может он поднять штангу массой в 200 килограммов… От него бессмысленно требовать, чтобы он смог, тем более что ему труднее, чем другим, и во много раз — из-за дефицита выносливости, во-первых, и, во-вторых, потому, что именно на него «спущены все собаки» общего недоброжелательства. Настроения нет ни у педагогов, ни у матери. Вот и срывается мать в отчаянии, что «не получается из нее ничего». А когда срываются старшие, когда у них не хватает терпения, то оно не может развиться и окрепнуть у младшего. Мало того, когда у человека не хватает нервно-психической выносливости, он становится подвержен многим слабостям. Прежде всего он начинает уклоняться от любой психологической трудности: от трудной задачи, от переживания стыда, от встречи с неприятно значимым человеком. На этой почве может развиться трусость, лень, лживость. Вот и эта Надя: «…Если чувствует, что я взбешусь из-за чего-то, — сбежит или обманывает так, что я долго не догадываюсь, пока не выйдет наружу». И обман, конечно, вызывает негодование любого старшего! И узел затягивается все туже… С этим ребенком были связаны мечты: «Что не удалось мне, пусть воплотится в нем!» А если уж это невозможно, то пусть хотя бы не было тяжело и стыдно за него (за нее) перед учителями, перед окружающими! И наконец: «Как же она жить будет, когда меня не станет?!» Вот и пытается мать втиснуть свою крайне неудобную дочь в какие-то рамки, кажущиеся матери единственно правильными. Но не получается — втиснуть… Насилие никогда не давало толку.

Все же у Нади, когда она училась в девятом классе, появилась подруга Олеся. Правда, встречались они всего лишь во Дворце культуры, на занятиях одного кружка. Учились они в разных школах, никогда не были друг у друга дома. В десятом классе стало не до кружка, оставалось только иногда говорить по телефону. Обычно звонила Надя. Чувствовалось, что Олеся снисходительна к ней. Но Надя волновалась, набирая номер, и замирала с трубкой… А потом долго имя Олеси не сходило с ее языка. После десятого класса два года прошло в таком телефонном общении. Наде этого было недостаточно.

«Она так тосковала по своей Олесе, так ей захотелось вырвать ее для себя, побыть с ней одной — вдвоем, что она придумала поездку с ней на море, в Палангу, якобы по путевкам, обманув не только меня, но и свою Олесю. Как-то звонят мне женщины из того отдела, где она в то время работала, и говорят: «Вы знаете, что ваша дочь собралась в Палангу, все время перезванивается с подругой и договаривается?»

Я им ответила:

«Да, знаю, она мне говорила, что есть путевки, и она у меня отпросилась поехать вместе с подругой». А они мне говорят: «Никаких путевок нет, она вас обманывает…» А у меня и так было неспокойно на душе еще до их звонка: Надя взяла у меня деньги — «за путевки», а я позже наткнулась на конверт, в котором ей доставили билеты на дом… Я у нее все спрашивала, где путевки, а она мне отвечала, что они у ответственной за поездку. И вот—пожалуйста… Никаких путевок. Стала я выяснять у нее: что, как, как же вы без путевок, где устроитесь, на вокзале, что ли, страшно ведь, девчонки, обеим всего лишь по 19 лет, мало ли -кто обманет, заведет куда… Отдай, мол, билеты скорей, надо сдать их заранее, ведь и деньги пропадут. Я звоню Олесе, говорю, что нет путевок, что Надя обманула и почему обманула… И тут начался ад какой-то. Моя Надька выбежала из дома, опять звонила Олесе, убеждала, что это я вру, не хочу пускать. Тогда Олеся звонит мне, и я ей рассказываю то, что знаю. В общем, вся жизнь повисла на телефоне… Надька моя исчезла, домой долго не является. Какое-то время спустя сообщает мне Олеся: звонила ей Надька, что будет ждать ее у поезда до последнего, а та ей на это ответила, чтобы сдала билеты, что она звонила к ней на работу и женщины ей все про нее рассказали… Говорила Олеся со мной отчужденно, холодно. И вдруг в это время прибежала Надька, возбужденная, стала переодеваться во все самое нарядное: она все еще надеялась, что Олеся придет на вокзал, и хотела выглядеть перед ней… Тут подъехала моя старшая сестра, и мы вместе навалились на Надьку — выхватывать билеты — на полу… Еле смогли разжать ей руки от кармана и отбиться от ног…

Тогда сестра моя «поехала на вокзал скорей сдавать билеты. Надька же вся побелела, лицо какое-то стало странное, обреченное. С этих пор она сама уже Олесе не звонила, и та не звонила тоже. С работы вскоре пришлось уволиться… Опять — дом, одиночество, безделье, тоска… Прихожу с работы — на мне срывается: «Кто тебя просил лишать меня последней радости в жизни? Ведь она для меня — все, последняя ниточка, за которую я еще цеплялась в этой жизни!» И слезищи текут градом… Хуже, много хуже стала она после этого: постоянное озлобление, хронически готов; то есть сцепиться с кем-нибудь —в транспорте, на выставке, где угодно, Дело доходит до мата и драки —со взрослыми женщинами (на одной из экскурсий) и до милиции. В милиции над нами сжалились и отпустили, ограничившись штрафом… И на работе перестала удерживаться, совсем теперь не думает о своем будущем, сменила за зиму четыре работы…»

Сколько удивительно похожих историй! Различия — в незначительных деталях…

Как только старшие начинают все чаще натыкаться на неудобное своеобразие подростка, которому труднее других, на него же и сыплются удары со всех сторон. У старших вокруг него не хватает ни терпения, ни милосердия, не говоря уже о любви. Таких любить трудно, что и говорить! Именно они более других нуждаются в человечности, но им-то в ней чаще всего и отказывают — не только сверстники, но и взрослые.

Смотришь иногда на толпу доброхотов-советчиков — чем они лучше воронья или глупых кур, которые клюют и могут заклевать до смерти чем-то не понравившегося им собрата? Ни на кого не обрушивается столько всевозможных «мер воздействия», как на тех, для кого они особенно болезненны, особенно трудно переносимы, а то и непереносимы совсем! Нам так хочется, чтобы подросток был для нас (стал бы сию минуту!) вполне удобен! Мы не хотим видеть рядом с собой никого, кто не соответствует нашим понятиям о норме, нашему эталону, нашим вкусам. А неудобного — либо гоним от себя, либо пытаемся исправить, но как: упреками, замечаниями, разоблачениями, лишениями — болью!

И самое ужасное, что и видя абсолютную бесполезность и вред своих воздействий, старшие опять же обрушиваются на этих колючих, взвинченных, взрывающихся бедолаг. И возмущаются — ими же! Обижаются и возмущаются, когда показываешь им эту бесполезность, этот вред, и требуют: укажите выход! А когда указываешь на необходимость терпения и спокойную доброжелательность, обычно взрываются в негодовании:

— Да какого терпения?! Какого терпения! Тут никакого терпения не хватит! —И иногда продолжают преследовать ребенка до тех пор, пока не загонят его в психиатрическую больницу, в колонию, в петлю…

Если ребенок с детства физически не вполне совершенен, мы смиряемся с этим и не обрушиваемся на него за его несовершенство. Откуда-то берется и терпение, и снисходительность к его психологическим шипам, к его подростковой и вызванной физическим недостатком колючести и несдержанности. Труден, а не только жалеем, но и любим его! Чем же виноват перед нами ребенок и подросток, если он не физически, а психологически не такой, как нам бы хотелось?

Мало того, что мы напрочь отказываем ему в дружбе (и даже в родительской любви), мы ведем себя немилосердно по отношению к нему. И это — показатель уровня психологической культуры нашего общества. Кто же мы, если нашего милосердия хватает только на тех, кто страдает физически? (Увы! Не у всех и не на всех…) Мы можем посочувствовать тому, кто переживает утрату, плачет от горя, но и то уже требуем: «Возьми себя в руки! Слышишь?! Прекрати!» Безошибочно угадывая чью-то особую уязвимость, мы немедленно вооружаемся — против того, кому трудно психологически. В любом месте, в том числе и в выставочных залах, в музеях, всегда собирается толпа — поглазеть, как кто-то, с чувством оскорбленной правоты и исполненного долга, крутит себе пальцем у виска и кричит другому: «Чокнутый (или — чокнутая)! Тебе лечиться надо!» А тот (или та) набрасывается уже с кулаками или добирается ногтями до лица… С какой готовностью толпа выносит приговор этому «придурку»: «Лечиться надо!» — и добавляет своего масла в этот костер вопиющей нетерпимости, вносит свою лепту в разрушение его личности, которая не может состояться под этим градом неприятия…

Старшие запрещают ему быть таким, каков он есть, но постоянно делают его еще хуже. Они не дают ему самого необходимого — своего терпения и дружбы. И если появляется друг, пусть и придуманный, чаще всего старшие делают все, чтобы их разлучить: либо этот друг их не устраивает, либо еще что-нибудь… Иногда это делается безотчетно, а часто сознательно, целенаправленно! И так редко кто из старших пытается сохранить это бесценное средство к жизни — дружбу своего подростка с тем, кого подарила ему судьба.

—           Не водись с ним! Такая противная морда!

—           Ты что, не видишь? Он же тебя ни во что не ставит!

—           Гордости у тебя нет, сама навязываешься! Ты ей безразлична! И что это за подруга: матери твоей «здравствуйте» не хочет сказать!

—           Да твой дружок плевать на тебя хотел, он предал тебя, предал, понятно?! И никому ты такой не нужен!..

—           Не люби ее, она плохая…

— Не водись с ним, он плохой. ..

Запрет на дружбу, запрет на привязанность, на любовь. ..

Мы все и всегда — в большей или меньшей степени — идеализируем того, что подарен судьбой нам. как друг, подруга, любимый, любимая. .. Это неизбежно. Возможно, потому, что это необходимо! Есть своеобразная логика в этой идеализации: она оправдывает неодолимую привязанность и потребность в общении с ним (с ней), украшает и усиливает, т. е. питает и поддерживает, эту привязанность… Потому что она нужна, необходима: она жизнетворна, она дает силы жить!

Запрещая — из любых мотивов — дружбу и любовь, разрушая ее, мы совершаем нечто, равносильное убийству. Пусть это не подпадает под правовую формулу «наказуемого деяния», но тем не менее оно остается деянием в высшей степени безнравственным. Это похоже на то, как если бы мы перекрыли шланг, подающий человеку воздух для дыхания в его скафандр. Мы перекрываем шланг — своему ребенку.

Мы так хотим, чтобы было гладко, удобно, хорошо. Мы так хотим гарантий благополучия, что своими руками ломаем, душим жизнь в том, для кого этого благополучия особенно добиваемся. Разоблачаем! Ах, как мы любим разоблачать, «раскрывать глаза», развенчивать! Посмотрите, чем это оборачивается — помертвевшими глазами вашего ребенка…

Мы запрещаем очень многое из боязни риска. Хотим гарантий, хотим обойтись совсем без риска! И живем — за нашу дочь, за нашего сына, все более делая их зависимыми от нас, тогда как сама природа возраста требует их независимости. Чтобы войти в жизнь достаточно самостоятельными, способными обойтись без нас, когда нас не станет (мы обязаны думать об этом, если хотим детям добра), наши дети должны рисковать. Они имеют право на риск!

Вступая в жизнь, любое живое существо рискует жизнью же, Человек не может быть исключением. И чем больше и раньше он приучен к риску, тем он жизнеспособнее. Речь не о бессмысленном риске ради острых ощущений, а о том неизбежном риске, без которого не возможна самостоятельная Жизнь. Да, бывает— калечатся, погибают. Это страшно, но это тоже — жизнь! Когда мы пресекаем, запрещаем все попытки оторваться от нас, шагнуть в непривычное, мы обрекаем на зависимость от нас, насильственно задержанную, уже вредную, уродливую. Мы лишаем своего сына или дочь возможности научиться жить самостоятельно, без нас, делаем их беспомощными и — еще того хуже — психопатами.

Психопатия — не болезнь, но и не норма. Это — изуродованный характер. Из приведенного выше письма матери девушки вы видели, как может получиться психопат. Последним уродующим фактом, окончательно определившим психологический портрет психопатии, было запрещение поездки, разрушение дружбы разоблачением обмана, совершенное над девушкой насилие — физическое и психологическое (мать и тетка отняли у нее билеты). Кто теперь ей поможет? Не знаю…

Вот она — цена запрета, цена насилия. Вот плата за страх. Мы боимся за дочь, за сына, и поэтому, когда мы слишком хотим гарантий покоя для себя, наш страх губит наших детей. Он губит их, когда делает нас безрассудно-эгоистичными в стремлении любой ценой обеспечить себе покой! Нам-то кажется, что это от любви к ребенку… Увы! Настоящая любовь делает душу большой и сильной, в ней обретается надежда и вера, и все это создает мощный канал эмоциональной связи, по которому любимый даже на большом расстоянии чувствует защитное тепло, добрую и светлую силу. Эта сила может сохранить ему жизнь. Здесь нет мистики, все закономерно. Когда старший (отец, а особенно — мать) позволяет страху за своего младшего одолеть себя, это равносильно предательству: исчезает спасительная, охранительная сила любви, потому что страх вытесняет веру, блокирует действие созидательных сил души.

Мне известны случаи — не понаслышке! — когда мать, поддавшись страху потерять сына (или дочь), непроизвольно вызывала у него состояние, в котором тот, утрачивая самоконтроль в рискованной ситуации, попадал в беду. Сын одной такой матери (единственный ее ребенок) погиб в 16 лет, и теперь —уже который год — она терзается сознанием, что это она сама своим эгоистичным страхом за него вызвала его гибель.

Нам бы поучиться у людей, которые и в наш космический век не утратили связи с природой. Одна старая учительница, прожившая перед войной несколько лет на Чукотке, рассказывала: маленькие дети едят там мясо, как и взрослые, отрезая его от большого куска ножом в тот момент, когда часть этого куска зажата в зубах. Причем движение ножа — снизу вверх… Сначала она наблюдала это со страхом: вот-вот ребенок отрежет себе нос! Но ничего подобного не случалось. Она просто поражалась ловкости и проворству крохотных детских рук, точной координации движений. Родители были невозмутимы, и это тоже поражало. Как она выяснила потом, они верили, что все будет «как надо».

Это отнюдь не следует истолковывать как призыв к подобным упражнениям. Но нелишне научиться самообладанию родителей-северян. Притом жизнеспособность их детей еще раз убеждает: есть смысл заменить категоричный запрет обучением. Детей можно научить очень многим целенаправленным сложным манипуляциям с разными предметами, тем самым развивая их способность к тонкой координации движений и усиливая комбинаторные возможности. Мозг ребенка особенно интенсивно развивается, если с раннего возраста он выполняет множество разнообразных мелких и точных целенаправленных движений руками, пальцами. Разумеется, научить пользоваться острыми предметами, соблюдая осторожность в отношении себя и других, трудновато, — ведь это требует от нас терпеливого внимания и собранности. Но ведь не будешь же всю жизнь прятать от подрастающего ребенка ножи, ножницы, иглы! Чем раньше он будет научен приемам их использования и технике безопасности, тем меньше будет причин для страха за детскую жизнь, для запретов и для жалоб на трудного ребенка. То же — и с электроприборами, и со всякими инструментами и приспособлениями. То же —и с водой: учить детей плавать и нырять, но учить и той осторожности, которая подкрепляется знанием конкретной опасности: здесь водоворот, здесь мелко — нельзя прыгать с высоты, можно сломать шею, здесь — острые камни… Кто не войдет в воду — не научится плавать, а погибнуть можно и сидя за обеденным столом. Запрещать то, что необходимо для нормального самоутверждения подростка среди сверстников, — это значит заранее ставить его в положение нарушителя: подростки не могут обойтись без игр, требующих не только ловкости, но и смелости, а стало быть — риска!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.